Дело Локвудов - Джон О`Хара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ОБЕСПОКОЕНА ОТСУТСТВИЕМ ПИСЕМ НАДЕЮСЬ ВСЕ ХОРОШО ЦЕЛУЮ.
Он показал телеграмму О'Берну и объяснил ситуацию. О'Берн покрутил головой.
— Извини, Джордж. Я не хочу ничего говорить.
— Я не прошу совета, — сказал Джордж Локвуд.
— Нет, просишь. А я не хочу советовать.
— Я просто поговорить хотел.
— Ты хочешь заставить меня высказаться. Лучше не надо. Что бы я ни сказал, все будет не то. Это — твоя проблема. Напиши письмо, несколько писем. Полдюжины. И не показывай мне. Выбери то, которое выражает твои мысли и чувства, и отправь заказной почтой. Несколько лишних пенни не разорят тебя.
— Ты заключаешь, что я скуп?
— Не я заключаю, а из этого следует, как должно быть тебе известно из уроков логики, которой тебя обучали в школе святого Варфоломея.
— Ну хорошо: намекаешь. Ты намекаешь, что я скуп?
— Да уж нельзя сказать, чтобы ты прикуривал свои сигары от десятидолларовых банкнот. В последнее время.
— Так ведь и я что-то не вижу у тебя в руках десятидолларовых бумажек. С тех пор как умер Чэт.
О'Берн вскочил на ноги, но Джордж даже на этот сигнал опасности не отреагировал достаточно быстро, чтобы отвести от себя удар: О'Берн двинул его по верхней губе и носу, так что у него искры из глаз посыпались.
— Только мерзавец способен на такие слова, — сказал О'Берн. — Приготовься к бою.
— Я же побью тебя, О'Берн. Но все равно, мне не следовало этого говорить.
— Ты выше меня, а дерешься не лучше. Я хочу проучить тебя.
— Не выйдет.
Джордж Локвуд, будучи выше ростом и обладая, по крайней мере, такой же силой, обхватил О'Берна, прижал его руки к бокам и швырнул на кровать. Затем вышел из комнаты. Платок, которым он зажал нос, был пропитан кровью.
Час спустя через открытое окно он услышал голос О'Берна:
— Локвуд! Я хочу поговорить с тобой.
— Иди вниз и там разговаривай, — попросил Льюис, один из соседей Джорджа по комнате. — Нам заниматься надо.
О'Берн стоял внизу, в вестибюле, освещенном лампой у входа.
— Принес твою телеграмму. И вместе с ней — свои извинения.
— Мы оба вели себя не лучшим образом, — сказал Джордж Локвуд.
— Ты затронул мое больное место, а я даже не знал, что у меня оно есть.
— Тебе нужны деньги?
— Нет. Пошли прогуляемся, я скажу тебе кое-что. — Они направились в сторону Кингстона. Первые несколько минут оба шли молча. — Я ударил тебя, потому что правда глаза колет. Я не разорен. Но я рассчитывал на карты, чтобы поехать в Африку. Следовало бы мне знать, что нельзя на это рассчитывать.
— Но ведь есть еще Дейвенпорт.
— Есть Дейвенпорт и есть богатый студент второго курса, которого перевели к нам из университета штата Огайо. Но я не хочу больше играть. Сегодня как раз будет игра, которая, я уверен, принесла бы мне выигрыш. Можешь счесть меня бахвалом, но я в этом уверен. Да только я потерял интерес к картам. С тех пор как умер Чэт, я не хочу играть. С ним мне нравилось играть. Денег у него было вдоволь, я выигрывал, и мы великолепно проводили время.
— Ты винишь себя за то, что в тот день у него не оказалось достаточно денег?
— Нет. Не в этом дело. У тебя же были в банке деньги, и мы шли к нему предложить свою помощь.
— Верно.
— Нет, за это я не виню себя. Просто карты перестали меня интересовать. Если бы я сейчас сел за стол и увидел колоду карт и стопку фишек, то, боюсь, мне стало бы не по себе. Мне кажется, я никогда не захочу больше играть в карты. В рулетку — другое дело. Я ведь игрок по натуре и отказаться от этого не смогу. Но в карты — не хочу. Беда в том, что из всех азартных игр я хорошо играю только в карты.
— Сколько тебе нужно денег, чтобы поехать в Африку?
О'Берн покачал головой.
— Нет, Джордж, благодарю. Не поеду я в Африку. Тут одно было связано с другим, понимаешь? Чэт. Покер. Африка. Составные части единого плана быстрого обогащения.
— Да, я понимаю тебя.
— Разве такие вещи забываются, Джордж? Чэт поехал в Нью-Брансуик. Познакомился с молодой женщиной, и та привязалась к нему. Выпила с ним лишний коктейль и теперь ждет ребенка, который вырастет подонком. Это ужасная трагедия. Убитые горем родители, которые никогда не перестанут спрашивать: «Почему, почему, почему?» И, что далеко не так важно, некий Эдмунд О'Берн, студент Принстонского университета, год поступления тысяча восемьсот девяносто пятый, лишенный надежды покорить алмазные копи Африки. Взгляни на этот голубоватый шар, висящий над нами, и вспомни, что мы о нем знаем. Мировой разум, создавший его, существует независимо от тебя, от меня и вообще от людей. Но сложные перипетии и их неизбежность — все то, что происходит с тобой и со мной, Джордж, разве это — не лучшее доказательство существования Разума, чем вот этот большущий голубоватый шар? Мне кажется, лучшее. Мы бесконечно малы, Джордж, но я думаю, что чем мы меньше, тем больше оснований верить в существование Разума. Кто, кроме Бога, может причинить нам столько бед? Вот за такие речи иезуиты — друзья моей матери — и осуждают Принстон.
— Но ведь не здесь же ты набрался этих мыслей. Насколько я могу судить, Бог настолько велик и могуч, что Ему не составило труда изобрести, то есть создать, и луну, и нас с тобой.
— Есть и еще один факт, дорогой мой, хотя он ничего и не доказывает. Я имею в виду нашу способность спорить с самим собой. Я считаю, что лучше противопоставлять друг другу две теории, чем превращать какую-нибудь одну теорию в великую всеобщую истину. Твой разум не принесет тебе никакой пользы, если ты не будешь сам с собой спорить. А ты никогда не будешь, если станешь брать в готовом виде то, что дают тебе богословы — в пакетиках, обвязанных разноцветными лентами. Красная лента — Священный Собор кардиналов, оранжевая с черным — Принстон, голубая — это луна и Йель.
— Никогда не видел йельскую голубую ленту.
— Бог даст, и я не увижу. Нравится мне этот чертов Принстон. После того как я четыре года оплевывал его, я обнаружил, что мне жаль с ним расставаться. Такое же чувство я испытываю и в отношении Ирландии. Разница лишь в том, что туда-то я обязательно поеду снова.
— Ты и сюда приедешь.
— Нет. Но даже если и приеду, разве в этом дело? С Ирландией я связан навсегда. А Принстон — это лишь четыре года моей жизни, и больше ничего. Ирландия — это совсем другое. Даже если бы я там никогда не был, все равно эта страна что-то значила бы для меня. Ирландия заменяет мне церковь, от которой я отрекся, заменяет мать, которая мне докучает, и песни, которых я не написал, хотя и слагал в уме.
— Жаль, что у меня нет ничего такого возвышенного.
— Может, оно в есть, только ты не отдаешь себе в этом отчета.
— Нет. У отца, возможно, и есть, а у меня — нет.
— Что ж, можно прожить и так, только лично я не хотел бы. Но у тебя, по-моему, есть нечто другое.
— Ты действительно так считаешь, Нед?
— Ты плакал, когда умер Чэт. Это я видел и знаю, что бедняга Бендер до сих пор забыть не может, как ты ревел. Его глаза наполняются слезами всякий раз, когда он об этом говорит.
— О'Берн!
— Что, Локвуд?
— Мой дед убил двух человек. За одно из убийств его судили.
— Впервые об этом слышу.
— Знаю. Так что я не тот, за кого ты меня принимаешь.
— То есть ты не из родовитых?
— Нет.
— Это мне кое-что объясняет.
— Что именно?
— Ну, некоторую неуверенность, что ли.
— Например?
— Трудно иллюстрировать это примерами, но раз уж ты об этом сказал, то могу сознаться: я замечал, что ты не всегда так уверен в себе, как тебе полагалось бы. Вообще-то уверен, но не всегда. Хоть я и не очень люблю Харборда, но он всегда убежден в том, что поступает правильно. Раз он что-то делает, значит, так и надо. Если у тебя родится сын, он, вероятно, будет так же уверен в себе, как и Харборд. Ты сам чувствуешь себя уверенней отца, правда?
— О да. Намного.
— А твой дед? Тот, что убил двух человек?
— Думаю, он был очень уверен в себе.
— Верно. Не сомневаюсь, что ему было безразлично, что о нем думают.
— Абсолютно.
— У вас сильный род, и ты привык к деньгам. Твой сын будет аристократом. Тебе придется женить его на итальянке или на испанке, чтобы избежать брака с родней.
— Может, мне и самому надо жениться на итальянке.
— Пора нам возвращаться, Джордж.
— Пожалуй, да.
Им стало весело, и они засмеялись.
Гарвей Фенстермахер, или Гарвей Стоунбрейкер Фенстермахер, если называть его полным именем, гордился двумя своими достоинствами: он был хозяином своего слова и не любил лицемерия. Гордился он еще и тем, что слыл добрым христианином, добрым масоном, добрым членом «Сигма Эта», выходцем из семейства, много лет проживающего в долине Лебанона, беспристрастным судьей, богобоязненным прихожанином протестантской церкви, недурным стрелком, расчетливым банкиром, толковым фермером, любителем чистопородных голландских коров, знатоком рысистых лошадей, обладателем приятного баритона и настоящим семьянином. И вот теперь он вынужден был отступать от своих принципов — верности слову, искренности, приверженности семье, — и это беспокоило Гарвея.